«…Американизация Церкви состоит в том, что люди начинают бегать и суетиться, устраивать бесконечные конференции, митинги, поездки, начинают больше говорить о христианстве, и все это пахнет какой-то нездоровой возбужденностью. Вы себе не можете представить, сколько в Англии всяких комитетов, обществ, лиг и партий, сколько конференций, журналов - все "христианские"… Вспоминаешь Серафима Саровского или Тихона Задонского и никак не можешь согласовать то "тихое и безмолвное" христианство с этим. Не знаю, хорошо ли я написал все это, но у меня это чувство очень сильно - чувство какого-то разрыва - между нашим Православием и этим новым Православием дешевых брошюр, популярных толкований и т.д. Люди столько говорят о Церкви, о Литургии, о христианстве, что для меня снижает как будто, обедняет все это…»
«Сначала, глядя на этих чистеньких, благополучных "буржуев", благочестиво, стройными рядами подходивших к причастию, я думал, что не хватает тут "бедных" и "страдающих". Потом почувствовал, что дело не в этом. В византийской Св. Софии, наверное, было в тысячу раз больше и золота, и богатства, и "душевного ожирения". Но вот не была Византия "буржуазной". Всегда оставалось (и в Православии остается) в ней это чувство абсолютной несоизмеримости, это знание о том, что в конце концов - "il n'y a qu'une seule tristesse…"("есть только одна грусть…" (фр.). Цитата из книги Леона Блуа "Женщина, которая была бедной": "Есть только одна грусть - не быть святым".), ощущение зова, дуновения, которых не свести ни к "социальным проблемам", ни к "месту Церкви в современном мире", ни к обсуждению "ministry" ( служения (англ.))…»
Иногда мне думается, что каждый человек призван сказать или сделать что-то одно, может быть, даже и маленькое - но подлинное и то, что только он призван сказать или сделать. Но жизнь так устроена, что его вмешивают во все, и тогда он теряет себя и свое и не исполняет своего призвания. Он должен все время делать вид, что он действительно все понимает, все может и обо всем имеет что сказать. И все становится поддельным, фальшивым, показным.
Богословы связали свою судьбу - изнутри - с "ученостью". А им гораздо более по пути с поэтами, с искусством. И потому богословие стало пресной академической забавой, не нужной никому ни в Церкви, ни вне ее. Только вот поэзия, подлинная, трудна, а "ученость" бесконечно легка - "…автор хорошо усвоил литературу предмета…". Современный богослов в религии приблизительно то же самое, что "литературовед" в искусстве: какой точно нужде они отвечают?
"Духовность", "церковность" - какие это двусмысленные и потому опасные понятия. Удивительное дело, но почти все те, кого я знал как искателей "духовности", были всегда узкими, нетерпимыми и скучными, безрадостными людьми, при этом всех всегда обвинявшими в "недуховности". И всегда в центре их были они сами, не Христос, не Евангелие и не Бог. В их присутствии не расцветаешь, а, наоборот, как-то духовно "ежишься". Гордыня и эгоцентризм, самодовольство и узость - но зачем тогда эта пресловутая "духовность"? А эти специалисты по "церковности"!.. Какой это маленький и душный мир. Но мне скажут - это не подлинная духовность, это псевдодуховность. Однако где эта подлинная духовность? Может быть, где-нибудь в пустынях и одиноких кельях. Не знаю. Но то, что "профессионально" выдает себя за нее в Церкви, о чем говорят, как о "духовности", меня не только не убеждает, а, напротив, отвращает. Нет ничего хуже профессиональной религиозности! Все эти перебирания четок во время церковных сплетен, весь этот стиль опущенных глаз и вздохов - все это выдохшаяся ужасающая подделка.
Страх смерти - от суеты, не от счастья. Именно когда суетишься и вдруг вспомнишь о смерти, она кажется невыносимым абсурдом, ужасом. Но когда в душе тишина и счастье - и о смерти думаешь и ее воспринимаешь иначе. Ибо она сама на уровне высокого, "важного", и ужасает в ней несоответствие ее только мелочному, ничтожному. В счастье, подлинном счастье - всегда прикосновение вечности к душе, и потому оно открыто смерти: подобное познается подобным. В суете же нет вечности, и потому она ужасается смерти. "Во блаженном успении" - это значит: в смерти, воспринимаемой счастливым человеком.
"Он пришел к Церкви…" Двусмысленность, опасность этого выражения. К Церкви можно прийти по тысячам причин, из коих многие совсем не положительные, даже опасные. Нужно "прийти ко Христу". Павел обратился к Христу, а не к "церкви", и потому Церковь для него была только и всецело жизнью со Христом и во Христе. Но вот росла, росла и выросла в истории "Церковь" сама по себе, которую можно любить (даже "влюбленно"), к которой можно "обращаться", которой можно жить, но отлично от Христа…
- В ту меру, в какую мужчина - только мужчина, он прежде всего скучен: "принципиален", "мужественен", "порядочен", "логичен", "хладнокровен", "полезен"; интересным он становится только тогда, когда хоть немного "перерастает" это свое, в последнем счете юмористическое, "мужество". (Даже слово "мужчина" чуть-чуть смешное, во мне оно всегда вызывает образ, запечатленный на фотографиях начала века, - этакий усач в котелке, "покоритель" женщин, наводняющий мир своей звонкой и пустой риторикой.) В мужчине интересен мальчик и старик и почти страшен (на глубине) "взрослый" - тот, кто во "всеоружии" своей мужской "силы"...
- Мужская святость и мужское творчество - это прежде всего отказ от мужской "специфичности". Ни одно великое произведение искусства не воспевает сорокалетнего "мущину". Оно вскрывает его как "неудачника", как падение "мальчика" или как - обманщика, узурпатора и садиста.
- В святости - мужчина меньше всего "мужчина".
- Христос не "мужчина" (поскольку "мужчина" есть имя падшего человека). Он "Отрок Мой" (мальчик), "Сын Единородный", "Сын Марии". В нем нет главного "ударения" и главного "идола" мужчины - "автономии" ("я сам - с усам"). Икона Христа-младенца на руках у Марии - это не просто икона Боговоплощения. Это прежде всего икона сущности Христа.